— А учиться? Ты поступала в институт?
— Пыталась, конечно. Да что поделаешь: не идет ученье. Я и в школе-то еле тянула, на троечки. Голова, выходит, не та.
И опять Саша крепко позавидовала такой простой человеческой откровенности.
— Я уже пьяна, Таис… Что-то я скажу тебе сейчас, а ты не обижайся, ладно?
— Давай, чего там.
— Порой смотрю на тебя — там, в больнице, — и ты мне кажешься пожилой, даже старой. Но вот прикину, что всего через каких-то двадцать лет стану такою же, а то и старше на вид я сама… знаешь, страшно становится. Страшно не оттого, что буду старой и я, а страшно, что наступит это очень, очень скоро.
— И не заметишь как!
— Когда-то мне казалось, что настоящая, главная жизнь начнется у меня после двадцати. Двадцать лет виделись мне перевалом. Этот перевал обещал зрелость ума, трезвость мысли и независимость от преподавателей и от родителей. И вот, когда минуло двадцать… Почему это после двадцати так часто, так внезапно подлетают дни рождения?
— Э, погоди, потом они побегут еще быстрее.
— Будто бы ехала сначала обычным поездом, а после двадцати пересела на скорый.
— Еще и на самолет пересядешь…
Вот такой был у них разговор — неспешный, обстоятельный, допоздна. Здесь же и порешили, что жить Саша будет покамест у Таисы, а что и как дальше — жизнь покажет сама.
12
Женя поджидал ее у больничной ограды, недалеко от главных ворот; стоял он, накрылив по-птичьему плечи и слегка подавшись корпусом вперед. Увидев Сашу, он энергично вскинул голову и, пока она приближалась, смотрел на нее напряженно, прямо, не отводя глаз. В этом его взгляде было глубокое недоумение, своя правота и жесткость, и только раз промелькнуло в этом взгляде что-то безнадежно-беспомощное — так смотрят в глаза близкому, хорошо зная, случилось что-то из рук вон нехорошее, но все еще не желая верить, что это нехорошее уже случилось.
— Саш, а я тебя так долго искал. Где ты была, где сегодня ты ночевала? — спросил он негромко, и сиплый срывающийся голос выдал его тревогу.
— Где была, там уже нет. Это мое личное дело, — сказала Саша на ходу, не укорачивая шагу.
Но Женя схватил ее за руку:
— Саш, поскольку мы семья…
— Была семья, да кончилась.
— Ка-ак? — вскричал он словно от боли и развернул Сашу лицом к себе. Грубо, жестко взял ее за подбородок, так что не шевельнуться, не отвернуть от него глаз. — Ты говоришь, все? — повторил он еле слышно, и она показала глазами, что да, всё.
— А я? А сын? Андрейка наш как же? — спрашивал он еще тише.
При упоминании об Андрейке перехватило Сашино Дыхание. Отпустило… Но отпустило не настолько, чтоб можно было говорить, и Саша только глазами, одним только взглядом сказала Жене, чтоб он не держал ее, и когда он принял свои руки, она не отвела взгляда в сторону, а продолжала смотреть мужу в глаза.
Уже по одной и парами шли на работу сестры и врачи из других отделений; уже покуривали, прокашливаясь ранним утренним кашлем, пожилые больные у своих корпусов, а дворник Петр Захарович прибирал в сарай черные поливальные шланги. Саше не хотелось привлекать на себя и мужа чужое внимание, и она собрала все силы, чтоб сказать то, что сказать было необходимо.
— Я полюбила другого…
— Правда?
— Правда. Только, пожалуйста, не разыгрывай сцен.
— Сегодня ты… значит, — он не мог говорить, задыхался. — Сегодня ты ночевать опять будешь не дома?
— Опять.
Она увидела, как челюсть его начала сжиматься, желваки взбугривались, набухали, и поспешила добавить:
— Я буду ночевать не дома, но и не у него, нет.
А он не сводил с нее темнеющих глаз и молчал.
— А я знал это. Знал вчера, позавчера и еще раньше… Предчувствие, — сказал он наконец, и во взгляде его мелькнула тонкая проницательность ревнивца.
«Знал, но ничего не говорил, так как боялся: а вдруг мои подозрения окажутся верными», — мысленно довершила за него Саша.
— Любовник твой… он кто? — спросил, не разжимая челюсти. — Я говорю глупости, чушь… извини, — зашептал он потерянно, и кадык его сделал громкое сухое движение сначала вверх, а потом вниз.
И вот эта его убитость Сашу рассердила.
— У-у, как надоела мне вечная твоя уступчивость. Ты ни разу в жизни не сделал своего самостоятельного шага, ты всегда выжидал, жил по чужим готовым меркам, всю жизнь копировал с других. «Жить как все». «Чем мы лучше других?» «Телевизор купим как у Нечаевых».
— Ты говоришь неправду, неправду подряд. Неправда, что я такой нехороший, неправда, что у тебя кто-то там есть. Ты просто разыгрываешь меня, — и опять поймал ее за руку, заглянул ей в глаза и вдруг словно бы убавился в росте. — Саш, родная, ты затеяла что-то нехорошее, очень даже плохое затеяла… Знаешь, я сейчас напьюсь до потери сознания.
— Пей. Пожалуйста. Хоть до белой горячки, — сейчас Саше не было жаль его ничуть. — Отпусти руку, я опаздываю на работу.
— Саш, ты разоряешь семью…
— Довольно, все. Не встречай меня больше никогда. Я к тебе уже не вернусь.
— А я буду приходить. Буду. Каждый день. Я буду ждать тебя всегда. Я перетерплю все и дождусь тебя. Дождусь. Вот увидишь.
Саша содрогнулась: в его твердых, с паузами словах, в его сухих остановившихся глазах было сейчас что-то от одержимости набожного. И, уже больничным двором шагая, она долго еще видела то этот горячечный его взгляд, то новое — волевое, непокорное, упрямое лицо фаната. Долго еще стояли в ушах его чеканные, с расстановкой слова: «Дождусь. Вот увидишь!» И точно. С того самого дня Женя будет приходить к больнице каждое утро с аккуратностью курьерского поезда. Саша будет замечать его издали, еще с трамвайной остановки и вынуждена будет идти прямо на него. А он будет стоять, опершись плечом о телеграфный столб, стоять, не шелохнувшись, и смотреть, смотреть па Сашу. В его взгляде будет и стыд, и позор покинутого, но надо всем этим воспреобладает неумело скрываемое ожидание. А Саша будет и будет проходить мимо него — не сбавив шага, не удостоив его ни кивком головы, ни единым словом.
Но все это случится потом, много позже. А сейчас Саше всего удивительней было то, что в душе своей она не заметила перед мужем ни ужаса, ни намека на стыд или раскаяние за свою близость с другим. А ведь недавно, какой-нибудь месяц назад, женщину в своем положении Саша посчитала бы низкой и, наверное, презирала бы ее.
Но чем дальше заходила Саша в глубину больничного двора, чем отчетливее выступал из-за тополей корпус нервных болезней, ее корпус, тем энергичней убыстряла она шаги, а выговор каблучков по умытому асфальту становился все радостней, все игривей, все веселей и четче. Вот, говорили каблучки, как легко, споро ходится нам по такому асфальту и как сочно и чисто повторяет каждый наш щелчок негромкое эхо раннего утра.
«Да, какое чудесное утро, — вторила каблучкам Саша. — Какая обильная роса по траве и как славно постарался дворник. Так промыть асфальт — надо же! Он блестит, словно зеркало или начищенный паркет. Вон как горделиво вышагивают по нему голуби, вон как они разворковались, как, потягиваясь, распускают крылья и встряхиваются. При такой чистоте и родственники больных, и сами больные держатся куда веселее и встречают тебя приветливей, сердечней. Сейчас я его увижу, уже сейчас».
Поначалу мысли о Сторожеве были все новы, лучезарны и возвышенны. То виделась его улыбка, которая так молодит его, то совсем осязаемо, въявь чувствовала Саша прикосновение непривычно горячих его ладоней или слышала его смех.
Но вспомнилось неожиданно и совсем иное, горькое, а то именно вспомнилось — как Таиса и Оля почти в один голос высказали свои сомнения, что он, Сторожев, наверное, ее не любит…
И сразу сделалось так нехорошо, что каблучки по асфальту дали осечку.
Ну, Оля, положим, не в счет, размышляла Саша. Оле просто-напросто захотелось посердить меня и посмотреть, что из этого получится. А вот Таиса… Что же такое заметила она? Когда? Где? А что она сказала-то… Да нет, Таиса ничего, кажется, и не сказала, она всего лишь спросила, и всё.
И хотя Саша помнила прекрасно, что тогда еще, перебивая Таису в разговоре, уверяла запальчиво, что для нее, Саши, совсем не важно, любит или не любит ее Сторожев, она тогда еще почувствовала, что Таиса знает про них — про нее и про Сторожева — что-то гораздо большее, чем она сама, Саша; почувствовала и поспешила перебить ее в разговоре, хотя ее связал изнутри неприятный холодок, и еще тогда она успела подумать почти с суеверным страхом: «А вдруг и правда не любит?»
«А правда, любит он меня или нет? — думала она сейчас. — Как бы это узнать, как бы это увидеть? А еще лучше, если б сказал обо всем этом он сам… Я спрошу его, и он скажет правду, скажет. Но как это сделать?»
Надо было обдумать все это обстоятельно, неторопливо, но уже во весь рост приближался ее корпус, вот уже главный подъезд, а вот и сам он, Сторожев. Приветливо улыбаясь, он идет Саше навстречу.